Борис Херсонский (borkhers) wrote,
Борис Херсонский
borkhers

Цикл "В духе и истине"

Опубликован в четвертом номере "Нового мира" . Послесловие к циклу написала Ирина Бенционовна Роднянская. Приведу послесловие здесь.

Попытка комментария

“В духе и истине” — не просто “цикл стихотворений”, но повествование в форме такого цикла. Как и в некоторых других своих композициях, Борис Херсонский доводит “поэму сжатую поэта” до сжатости уже запредельной, оставляя от ее мыслимого сюжета моментальные вспышки, так сказать, концепты эпизодов, которые побуждают читателя всматриваться в смутное мерцание умолчанного между ними.

Тем не менее это все-таки связный рассказ, “повествованье в отмеренных сроках”, если дозволено воспользоваться уникальной солженицынской формулой.

Прежде всего, не будет большой натяжкой предположить (хотя автор намеренно нехроникален), что перед нами проходит последний год жизни героя цикла — владыки Гурия, архиерея Русской Православной Церкви (лицо собирательное, не имеющее, надо думать, однозначного прототипа). Вплоть до весенних эпизодов Страстной седмицы и приближающейся Пасхи никаких “сезонных” указаний в стихах нет, но ничто не мешает заключить, что начало цикла совпадает с началом года, скажем, 1982-го, или с самым концом предыдущего (семинаристы, вспомним, не разъехались из общежития, значит, у них зимний семестр). А в финале владыка отдает Богу душу на Введение Богородицы во Храм, то есть 4 декабря н. ст. Последний год итожит прожитую жизнь.

Но за этой предположительной “малой” хроникой маячат другие “отмеренные сроки”: хронология бытия “плененной Церкви” — под советско-коммунистическим прессом. Верней, “реперные точки” (как теперь любят говорить) этой хронологии.

Архиерею семьдесят шесть лет, родился он, выходит, около 1906 или 1908 года, в верующей, должно быть, семье (тот ли он мальчик, которого матушка заводит в храм, снимая и скатывая в узелок его пионерский галстук, или картинка, привидевшаяся ему во сне, не автобиографична? — в 1922 году, когда пионерия вылупилась на свет, он, пожалуй, уже подросток). Когда был рукоположен во иерея, а потом, постриженный, — во епископа, не узнаём; но, в сане или нет, побывал, видно, в рядах “обновленцев”, то есть в движении, поддерживаемом советской властью против канонической Церкви с целью ее расколоть и подчинить, но привлекавшем на первых порах многих искренних людей, которые мечтали о церковной реформе, намеченной еще Всероссийским собором 1917 — 1918 года. (Регент владыки Михаил, из “бывших”, в обновленцах состоял, Гурий же знает его с полвека, тогда-то скорее всего и познакомились, — а десятилетия спустя он читает над умирающим Михаилом акафист, “внятно, как обновленцы учили”, — правильно учили, ничего не скажешь!)

Далее, как можно уяснить из разговора владыки с семинаристом Николаем и нахлынувших воспоминаний, он, идя путем большого числа обновленцев, воссоединился с Церковью и служил сельским священником, самоотверженно сопротивляясь давлению извне. Пока в 30-е годы (когда церковные приходы по всей стране были, за редкими исключениями, разгромлены, а священники, клирики и монахи массово репрессированы) не оказался на зоне (в Казахстане, не в Сибири, — “особая благодать”, хотя и сомнительная: Николай Заболоцкий именно там потерял остатки здоровья), а с началом Отечественной войны — попал в штрафбат, “смывать кровью” вину перед властью (об этих мытарствах узнаём из его мучительного сновидения). В недолгий, сразу после 1945 года, период открытия церквей (тактический ход сталинской политики) был, очевидно, возвращен к служению (кадров “после всего” ох как не хватало!). Как пережил в начале шестидесятых очередное, хрущевское гонение на Церковь, неведомо; но и эта веха косвенно не обойдена автором: Гурий узнаёт, что во время тогдашнего погрома милый его сердцу сельский храм, где служил он до ареста, — устоял…

В начале восьмидесятых Церковь не только “пленена”, но уже давно и основательно приручена, и владыка Гурий крепко “вписан” в это сравнительно вегетарианское время; внешне совершенно лоялен к атеистической власти, обеспечивает непременные поборы с епархии на “борьбу за мир” (знаем, помним мы эту борьбу…) и награждается какой-то правительственной грамотой; скрывает от своего греческого собрата факты антицерковных действий властей (почему купола без крестов? — “отправили золотить”), участвует в навязанном сверху, в целях все того же международного обмана, “экуменизме” (прием англиканского духовенства); с областным уполномоченным по культам запанибрата, играет с ним в шахматы, прознает от него кое-что о “соседях” (гэбистах) и даже, в довершение этой неестественной “симфонии”, исповедует и причащает того — невера, побаивающегося, однако же, адских мук: а вдруг там “что-то есть”?

Владыка рассудком своим не верит, что этот заведенный расклад может сдвинуться для Церкви к лучшему: “ничего не изменишь”, перемрут бабки-прихожанки, “а там и Церковь помрет” (некоторый, сужу по своей памяти, анахронизм: фразу эту мы слыхивали в начале шестидесятых, а в начале восьмидесятых в храмах уже было немало новообращенной молодежи — конечно, только в столице и в самых больших городах). Не по инерции ли продолжает он нести служебные тяготы?

Словом, перед нами среднестатистический епископ-коллаборационист “красной” Церкви, как ее враждебно называли в Церкви “белой”, Зарубежной, да и среди “непоминающих” (отказывавшихся “возносить” при богослужении имя митрополита-местоблюстителя, а затем “сталинского” патриарха Сергия и ушедших “в катакомбы”).

…И тут я наконец скажу, что побудило меня — помимо пристального сочувственного внимания к тому, что пишет Борис Херсонский, — взяться за это подобие комментария. Находясь в той самой, “красной” Церкви с 1963 года и, разумеется, участвуя во всех келейных спорах о ее трагедии, я не обнаруживала в этих спорах собственного места, убедительной для себя позиции. Тем более не могла в ней утвердиться, когда в пору гласности и открытия секретных архивов (ныне снова закрытых) весь этот “коллаборационизм” вышел наружу и стал предметом громких обвинений со стороны одних и не менее громких, часто лукавых, оправданий со стороны других.

И тут-то не богослов, не церковный публицист, не историк, а художник, поэт (как это издавна водится в нашей литературоцентричной России) высказал некую правду, которую я искала (а в душе своей знала и раньше).

Его владыка Гурий — хоть грешен перед Истиной (недаром “держит ум во аде” — думает: кабы убили смолоду, может, и спасся б, а теперь-то…), — но ведь и праведен! — и по мере вникания в повествование о нем второе перевешивает. Перевешивает не только из-за знакомства с его страдным прошлым. Он зряч и мудр в отношениях с людьми, от него зависимыми; никого не осуждая, смягчает их эксцессы, компенсирует своим знанием жизни и человеческой души их одичание и невежество. Притом автор наделил его теми чертами детскости (“будьте как дети”), какие так притягательны в великих русских святителях и подвижниках и какие рассудительный батюшка, свидетель его “юродивой” выходки, готов отнести к старческим отклонениям. Сама эта выходка говорит о том, как тяготится он “азиатской пышностию” всего церемониала, связанного с его саном, — что добавляет симпатии к его внутреннему облику, по крайней мере — моей. (О. Сергий Булгаков в очерке “Моя жизнь в православии и священстве” называл это “увлечение помпой” “культом епископства, придающим богослужению до известной степени оттенок архиерееслужения”).

А главное, он под внешним покровом “соглашательства” не оставил свою “первую любовь” (Отк. 2: 4) — к Церкви Христовой, и нет для него ничего дороже ее. О ней он думает во время чтения потрясающего пророчества Иезекииля на утрене Страстной субботы: “Оживут ли кости сии?” Он превосходно ориентирован в действиях ее врагов и ложных друзей (“земных женихов”), и вложенная в его уста притча о Христе-Одиссее, изливающем на них гнев, дышит тем же сердечным жаром.

И когда он, при конце, бормочет помертвевшими инсультными губами слова: “В духе и истине…”, мы уже вполне готовы согласиться, что он-то и есть “истинный поклонник”, один из тех, о ком говорил Спаситель самарянке. Напомню отрывок из Евангелия от Иоанна (4: 23), читаемый в храме в пятую пасхальную “Неделю о самаряныне” и всплывший в гаснущем сознании епископа: “…настанет время, и настало уже, когда истинные поклонники будут поклоняться Отцу в духе и истине, ибо таких поклонников Отец ищет Себе”.

Заимствованное отсюда название цикла поначалу получает (как это свойственно палитре Херсонского) едва уловимый оттенок иронической горечи — ибо ризы владыки отнюдь не без пятен; но горечь эта рассасывается, и прописные литеры в последней, за смертным пробелом, строке говорят об оправдательном приговоре, который, еще до суда Божьего, выносит суд поэта. Этот редкий баланс справедливости и милосердия и есть искомая — художественная — правда, совпадающая для меня с правдой исторической.

Ирина Роднянская



От себя добавлю, что это - одна из самых важных для меня публикаций. Моя искренняя признательность Андрею Василевскому, Павлу Крючкову и Ирине Роднянской.
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for friends only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 20 comments