Борис Херсонский (borkhers) wrote,
Борис Херсонский
borkhers

Categories:

Валерий Черешня о пошлости и пр.

Мой друг, питерский поэт Валерий Черешня прислал мне свой ответ В.Топорову, который ему не удалось разместить в "Частном корреспонденте".

Валерий ЧЕРЕШНЯ

ПЛЮЮЩИЕСЯ ИЛИ ЕЩЕ О ПОШЛОСТИ

В том, теперь уже иностранном южном городе, где прошло мое детство, жил городской сумасшедший. Сумасшествие его проявлялось всегда одинаково: стоило ему увидеть людей, собравшихся на трапезу под открытым небом, что было не в диковинку – город, повторяю, был южный, – он тут же останавливался невдалеке, начинал что-то злобно бормотать, потом подходил и плевал на еду. Несколько раз его колотили, но что возьмёшь с безумца? Наученные опытом откупались толикой еды; он так же злобно бормотал, но уходил без плевка, унося подмышкой добычу. Сколько в его поведении было корысти, а сколько истинного безумия знает тот, кому дано проникнуть в тайные помыслы человека. Я не берусь.
В нашей критике, к несчастью, встречается стратегия, напоминающая поведение этого безумца. Достаточно прицельно плюнуть и есть надежда, что удастся что-нибудь унести подмышкой, на худой конец – славу меткого плевальщика (или плевца?). Главное, собрать слюну погуще и прилипчивей, того состава, что менее всего поддается анализу, но у чистоплотного читателя сразу вызывает подташнивание. И плевать понапористей, короткими фразами. Так и поступает Виктор Топоров в статье «Лауреат русской премии Владимир Гандельсман: пошляк или пакостник», выбрав для плевка лихое слово «пошлость» и покрыв им с размаху эссеистику и поэзию ненавистного автора.
Ну что ж, поговорим о пошлости. Все отмечали непереводимость этого понятия на другие языки и трудности с его определением. В поэзии – особенно. С большой натяжкой можно говорить о следах пошлости в поэзии: стертости языка, тусклой вымученности образов, отсутствии своего голоса. Кто знаком с творчеством Гандельсмана понимает, что все это к нему отношения не имеет. Но «пошлость» тем и хороша, что можно, скривив лицо, ткнуть ею во что угодно. Слух Топорова настолько изощрен, что он улавливает ее уже в названии книги Гандельсмана «Ода одуванчику». Это, действительно, дело вкуса. Но замечу, что те, кто уместно пользовался этим словом, от Чехова до Набокова, никак его не определяя, давали образцы антипошлости, создавали пространство, свободное от нее. Критик тоже может посильно расширять это пространство при минимальном профессионализме. Но для этого, предъявляя читателю три стихотворения Гандельсмана из тех, что писались и пишутся у нас поэтами от Пушкина и Лермонтова до наших дней с оскоминой на лице от горького настоя современности, ее странного консерватизма, бережно сохраняющего самые подлые традиции в ущерб благородным, критик, по крайней мере, должен услышать, что все они сознательно стилизованы на мотив пушкинских «Бесов» (первые два – с прямыми реминисценциями), а не объявлять, что первое сделано «под Бродского», второе «под Пушкина через Мандельштама», а третье, вроде, получше, и само по себе. Когда критик в столь элементарных вещах попадает пальцем в небо, остаются только плевки и бормотание: «шарманщик», «чужие мотивы», «образы, нарочито заляпанные грязью», – последнее – образец эмоциональной невнятицы. Но главный плевок Топоров приберег для начала статьи: он усматривает пошлость в том, что эмигрант смеет отождествлять себя со своим народом и культурой, употребляя местоимение «мы» (и в этом Топоров не одинок, мощная культурная традиция Советского Союза и фашизма стоит за ним). Беда только в крайней субъективности этого скользкого понятия. Мне почему-то пошлость видится там, где человек, бия себя в грудь, настаивает на особой доблести проживания в своей стране (видимо, какие-то страшные лишения он там пережил «и даже в высшем смысле», как любили вставить герои Достоевского), называет себя «сыном Победы», щеголяет страдательным залогом, вроде такого: «не вполне русским и писано», среди причин эмиграции не может и помыслить ничего, кроме желания покоя и сытости – воистину, у всех своя мера, скроенная по натуре. Вот эта смесь гордыни, зависти и злобы и могла бы, на мой взгляд, служить классическим определением пошлости. Но, повторюсь, все здесь крайне субъективно. Там, где я вижу пошлость, многим видится патриотизм, таковы уж особенности нашего восприятия (надеюсь, Топоров мне позволит употребить это объединяющее местоимение, учитывая чистоту анкеты в плане эмиграции). Почему только нашего? Потому что никому не приходит в голову обвинять, скажем, Маркеса, прожившего большую часть жизни в Европе, в том, что он в поисках сытой жизни сбежал от суровых будней борьбы с колумбийской наркомафией, да еще смеет создавать обобщенные образы латиноамериканских диктаторов (а ведь не вполне колумбийцем-то и писано). По этой дикой логике отставного пограничника сталинских времен, переезжая границу, мы становимся отщепенцами, не способными судить здраво о том, что происходит на родине. Какой волшебной страстью загорается Топоров, какую отповедь дает: не смей трогать нашу сволочь, она моя, а не твоя. Где тут романтизм, а где пошлость уже и не поймешь. Всего намешано.
Так что, предоставляю каждому разбираться с этим трудным понятием в меру его сил. Или – еще лучше – расширять пространство, свободное от пошлости, это будет лучшим определением, определением от противного (во всех смыслах этого слова). Но когда понятием этим просто плюются, критика превращается в «повесть, которую пересказал дурак: в ней много слов и страсти, нет лишь смысла» (В. Шекспир, «Макбет»).
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for friends only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 60 comments