Борис Херсонский (borkhers) wrote,
Борис Херсонский
borkhers

День города. С днем рождения, Одесса!

ДЕНЬ ГОРОДА

***
Бурые скалки, водоросли, прибой,
крабы, морской конек, морская игла.
Этого нет, и тебя уже нет, и Бог с тобой,
но была же галька, кусочки матового стекла,

отшлифованного волной за какой-то год.
А год, скажем так, шестьдесят второй.
К причалу «Аркадия» подходит маленький пароход
«Капелла» – с Большого фонтана в город-герой.

Декорации из картона. Нарисована вдалеке
белая чайка на синем, то ли небо, то ли вода.
И ты бежишь, зажав камушек в кулаке,
бежишь, задыхаясь, бежишь, все равно куда.



1964

Соборная площадь. Давно
на ней не видать Собора.
Взорвали. Отстроят, но
это будет не скоро.

Клумба-карта. Над ней
руки вперед простирали
Ленин-Сталин. Поздней
Сталина с глаз прибрали.

С одной стороны – Пассаж,
с другой – воздвигнута школа.
Спорят, впадают в раж,
кричат фанаты футбола.

Грачи галдят в небесах.
Чья-то овчарка лает.
С Абрамом старый Исак
партию расставляет.

На деньги или на спор?
Чем Абрам опечален?
Тем, что взорван Собор,
или – что прибран Сталин?

Заболела жена?
Или не ладит с мужем?
Зачем он родился на
свет таким неуклюжим?

Понятно, урод в семье,
пьет, а с кем не бывает?
Так, сидит на скамье,
пешкой коня сбивает.

Наливает сто грамм,
не нарушая правил.

Взялся – ходи, Абрам.
Поставил – навек оставил.

***
Сколько народу на улицах! Серый, потрепанный день
на сумрачный город, что шапка, надет набекрень.
Толкутся, тащат коробки в бумаге цветной.
Алкаш прислонен к стене. Обойдем его стороной.

Плакаты, вывески: тир, трактир, мы за мир.
Строки-кварталы хотят уложиться в размер.
Ударный шаг, безударный слог, в такт не попадешь.
Белая вата, цветное стекло, золотой дождь.

Кое-где в квартирах уже перемигиваются огни:
сначала зеленый, потом оранжевый, а потом
добавляется красный. Елку купив, стяни
ветви веревкой, внеси в одинокий дом.

То-то радость котам: в хвою тычут носы,
выгибают спины, мурчат, топорщат усы.
Цветной ковер на полу. Серый экран в углу.
Виниловая пластинка подставлена под иглу.

Все та же песня лет десять. Давно пора
пластинку сменить. Но конверта уже не найдешь.
Выбраться в гастроном? Лучше завтра с утра.
Белая вата. Цветное стекло. Золотой дождь.

День города

Все, что угодно, но не говорите мне,
что город детства и город последних лет
один и тот же, хотя и в иной стране
и при иных обстоятельствах. Нет,
один стоит над другим, один на другом,
как живой победитель над мертвым врагом.

Но в том и зацепка, что мертвый дышит, а тот,
что жив – бездыханен, в его груди
несколько плоских камней, много черных пустот,
в зрачках вспышки салюта. Не подходи
близко. Играют марш. Горят витрины, неон
вечерних вывесок. Мне говорят – погляди,
это твой город. Отвечаю: это не он.

Мне говорят: это он, просто ты – не ты.
Хрустнул твой хребет под грузом тщеты.
Пресекся твой голос, померкли твои глаза.
Ты – больше не ты. Кто за? Все голосуют «за».

И я гляжу на лес пластмассовых рук, все как
в магазине перчаток, гляжу поверх,
голов бугристых, с жилками на висках,
и говорю: вы правы. Мой свет померк.

Ухожу в дыру, что пробил собственным лбом.
Уношу на горбу, что нажил своим горбом.

***

Всякое время под солнцем, любая эпоха
приспособленная для вещей или событий,
похожа на репродукции из журналов, типа,
«Огонек» или «Смена». С какого бока
ни гляди, увидишь множество нитей,
которые сходятся в центре. Старая липа

во дворе исполняет роль Мирового Древа,
соединяющего землю и поднебесье, точнее,
круг земли в асфальте, поросший убогой травкой,
и клочок лазури, очерченный крышами. Слева
направо ласточка угол срезает. Жизнь прочнее,
чем казалось, длиннее, чем очередь перед лавкой

дешевых продуктов питания на пересеченье
Советской Армии и Жуковского. В ладони зажата
мятая трешка или пятерка. Лет через сорок
мы возьмем свое. Но это – слабое утешенье.
Период упадка окрашен багровым светом заката.
Стена давно бы упала, не будь подпорок.

И если б стена упала, всем бы открылся хрупкий
мир городских квартирок: довоенный комодик,
статуэтка, которая головою кивала.
Круглый стол. Венские стулья. Медный пестик со ступкой.
Ходики в виде кошачьей морды давно не ходят.
А когда-то ходили. И время существовало.

***
Какой-то праздник, блядь. Вот, повтыкали флаги.
Воздвигли на балкон начальственный портрет.
По телику с утра рассказывают враки,
В квартирке – хоть шаром. Нет даже сигарет.
Тоскливые дома, нетрезвые кварталы.
Киоски на углах. Деревья на ветру.
Сутулы их стволы, и ветки, многопалы,
качаются, скрипят, все это – не к добру.
А вот и мы идем вдоль двухэтажек хилых,
и отражает нас оконное стекло.
Навстречу - наша жизнь, но, глаз поднять не в силах,
проходит мимо нас. И днем, как днем светло.

***
С утра все заняты делами:
гремит собор колоколами,
стоит хозяйка над плитой,
механик возится с мотором,
корректор мучит текст, в котором
ни точки нет, ни запятой.

Зовет соседка на полслова
соседа пьяного и злого –
когда же это он успел?
Но он успел – не все равно ли
когда? Имел бы силу воли,
не пил бы, а в окно глядел.

Он видел бы людей, спешащих
мимо других, совсем пропащих,
он мог бы слышать, как орет
на черного сынка цыганка.
Но дольше века длится пьянка,
окурками набита банка
из-под советских рижских шпрот.

Соседка входит, закрывает
дверь на задвижку. Все бывает.
Халат распахнутый спадает,
скользит бретелька по плечу.
Хлебнуть еще вина? Отрава!
Ну, Клава, ты даешь, ну Клава,
ну, Клава, я вообще молчу!

***

Вот - трехцветная кошка у черных ворот
треугольную мягкую мордочку трет
круговыми движеньями поднятой лапки.
Пучеглазые девушки – что за народ! -
на глазах расцветают и – полный вперед,
не жалеют бумажек на пестрые тряпки.

Солнце плотным пластом на асфальте легло.
Свежевымыто к Пасхе, сияет стекло
в старых окнах квартиры соседской.
Ох, пора успокоиться! Как бы не так,
и в предстарческой жизни такой кавардак,
как в неприбранной комнате детской.

В дни такие я ставил стакан на окно:
ветка с почкой набрякшей. В квартире темно.
Но, проклюнувшись из оболочек,
на просвет говорил мне такие слова,
что без водки кружилась моя голова,
новорожденный клейкий листочек.

***

Каштаны падают на асфальт. Раскалываются. Ядро
отскакивает в сторону. Зеленая скорлупа
колючими половинками. Осень, что сказка про
бычка повторяется. Природа от рожденья слепа,

ей все равно, что мы на нее смотрим во все глаза,
говорим слова: янтарь, золото, бирюза,
ржавчина, дуновение. Запустевание крон
местных деревьев, массовый сбор ворон

на Пушкинской у вокзала. Сверху – галдеж и крик
плюс известковые метки. Ковыляет старик,
старушка сидит на лавке. Алкоголик лежит пластом
прямо под стенкой. Золоченый купол с крестом.

Да, погляди, обновили Ильинский собор.
Мозаика в нише. На полочке пять гвоздик
в стеклянной банке. Заперты на запор
врата. Неподвижен Нерукотворный лик.

Осень она и есть осень. Что говорить.

Из продуктовой лавочки выползла покурить
продавщица-девочка. Ежится. Всклокочена голова.
Обдолбана? На глаза видит едва-едва.

Ах, девочка! Под футболкой гуляют соски.
Джинсы на бедрах. Торчат кучерявые волоски.
И что бы не жить, так нет, не жить, удавиться с тоски.


***

Стрекочет сорока, переступая по ветке
старой акации. Небо светлеет у края.
Гаснут окна – одно за другим. Оставляет метки
у каждого дерева такса, смешно задирая

короткую заднюю лапу. Низкорослый хозяин
стоит и курит. Гасит окурок о стену.
Утром осенним мир особенно неприкаян.
Только рыжий кот спокоен – он знает себе цену.

Он норвежский лесной. За него на Староконке
уплачено тридцать баксов. А это что-то да значит!
Вот он мир, счастье которого не стоит слезы ребенка.
А ребенка куда-то тащат. И он все плачет и плачет.


***

Не то, что последний троллейбус, не то,
что последний, но поздний. Хочешь - запой
булатокуджаву. Но звуки сушат гортань.
Рядом мужчина в темно-сером пальто.
Последние дни он был занят: срочный запой.
А ты, в темных очках, что пялишься? Перестань!
Впрочем, не все ли равно? Он же слепой.

Шатаясь, идет кондуктор с лицом таким,
что сам закачаешься. Берет полтинник, сует талон
многоразового использования. Синий жилет.
Трясет за плечо знакомца: «Проснись, Аким,
ты давно приехал!» Аким приехал, но он
не знает этого. Видимо, не жилец
ни на том, ни на этом свете. Красный неон

вывески «Гастроном» пересекает движущееся окно,
прислонившись к стеклу впалой небритой щекой,
спит Аким, и какие сны приснятся, и где этот сон
завершится? Вино, кино, домино?
Водка, лодка, молодка, ну и погодка, на кой
ему эта жизнь? Но нужно держать фасон.
Что уставился на него? Ты тоже – такой.

Я тоже такой, мне выходить – последний квартал,
поворот. Меня окликают. Нужно пройти по прямой.
Господи, это ж Аким! Да как ты сюда попал?
Как все, так и я. Понимаешь, еду домой.


***

Темные гроздья над деревянным столом висят.
Осы слетаются. Прокусив кожуру,
тянут из виноградин сладкий сок.
Дачники засиделись. Темен осенний сад,
переживший летом чудовищную жару.
Вечереющий небосвод высок.

Плесни густого с горчинкой вина в стакан.
Смотри на что угодно, только не в душу свою.
Говори, что хочешь, не слушают все равно.
Стыдно сказать, но жизнь равнодушна к стихам.
С полным стаканом в сторонке молча стою.
Как писала Марина, остолбеневши, словно бревно,

оставшееся от аллеи. Затянут плющом забор.
Со стуком упало яблоко. Подойду, подниму.
Скоро закроют железную дверь на двойной запор.
Старому дому придется зимовать одному.


***

Всего-то дел – месяцами не отвечать на письмо,
в конце концов, могло затеряться, да?
Не брать телефонную трубку. Потом само
собой придет одиночество. Города,
от которых остались только названия, или года,
от которых совсем ничего не осталось, в руке
свернутая газета. В ней – то же, что и всегда.
Последняя сигарета. В спичечном коробке
последняя спичка. Скоро стемнеет. Жара
спадет постепенно к полуночи. Позавчера
на улице, вроде, кто-то окликнул, но ты втянул
голову в плечи, пошел быстрее. Бронзовый стул
в городском саду на возвышении. Молодежь
фотографируется на память, которой в помине нет.
Там постоишь, отдышишься, подождешь,
пока успокоится сердце, померкнет свет,
свет очей твоих, говорит псалом, и тот не с тобой.
Друзья и ближние отстранились и молча стоят вдали.

На углу нищий джазмен с золотой трубой
нагибается и поднимает монетку с земли.


***
В городском саду теперь поющий фонтан.
Но он сегодня не в голосе. Да и музыка – швах.
Вот – золотистый ретривер. Да где? Вон там!
Действительно, золотистый. На деревах
перемигиваются цветные лампочки. Вдоль
аллеи гуляют пары. День сходит на нет.
На зеленой скамье ребята, стриженные под ноль,
лишенные разума и особых примет.

Ресторан с открытой верандою. Лишь одна
посетительница за столиком. Перед ней
чашка кофе – гуща у самого дна
обнажает прошлое. Впрочем, это видней

цыганке в широком платье, цветном платке.
Знает судьбу, но не знает – кому нагадать.
А здесь – церковные книжки продают на лотке.
Книжки можно продать, нельзя купить благодать.

Никто никому не нужен. Ни друг другу, ни сам
себе, ни гадалке, ни музыке, ни пацанве,
ни подсвеченным снизу, вечереющим небесам,
ни подстриженной под косилку регулярной траве.

Всем пора уезжать. Пусть на месте пустом
начинают сызнова. Никому ничем не помочь.
Золотистый ретривер, помахивая хвостом,
натягивает поводок, уводит хозяйку прочь.

***

Cтарый город проигрывает. Или его опять
проигрывают, как запиленный виниловый диск,
слышен шум, треск и щелчки. Откуда нам знать,
чем кончится музыка. Не гордись,
дворец пионеров, будешь руиной, а одноэтажный барак
раскорякой встанет и простоит века.
Время вперед, как поется, на всех парах.
Паучок на серебряной нитке спускается с потолка.
Мясистый хищный столетник торчит из горшка,
рядом братцы - фикус и кактус, копилка-кот
с прорезью в голове. Гипсового божка
начиненного медяками можно взять, потрясти.
Глухо стучит советская горе-деньга.
Октябренок-дебил бережет в горсти
ошметки дождливого мартовского денька.

***

Угловые дома вопреки всему сохранились лучше,
хоть простояли дольше: толстые стены,
подслеповатые окна, глубокие, сводчатые подвалы.

Два этажа. Никаких архитектурных излиществ.
Во дворе железные лестницы, деревянные галереи,
несколько старых акаций, колодец
из мрамора, навеки закрытый тяжелой крышкой.

В подвалах хранили товары, позднее
продавали вино на разлив, принимали пустые бутылки
у нищего населения, еще позднее пытались
открыть приличные заведения. Не получилось.

В этом городе постоянно ощущаешь неловкость
оттого, что еще живешь. Вдыхание смеси
равнодушия и враждебности порождает
особый вид психического расстройства.

Больной подпрыгивает, размахивает руками,
говорит о традициях и радушии, дружбе народов,
запахе моря, акаций, о замечательных людях,
в разное время унесших отсюда ноги.

Между тем смеркается. Магазины
светятся изнутри. Расширяясь от перегрева,
рестораны захватывают площадки на тротуарах.

Столы под навесами, неразборчивый говор.
Рыжебородый безногий парень,
переставляя культи, идет с протянутой кепкой.
Небритый старец играет на саксофоне
популярные среди умерших песни ушедшего века.

Мелодия прерывается - дыхания не хватает.


***

Не видно, не слышно тебя. Как ты сумел
спрятаться? Так. Стал невидимым, онемел.
А был бы видим, стал бы бледен, как мел.

Я и есть кусочек мела в Божьей руке. Несколько лет
крошился на черной доске, оставляя след.
И сейчас ощущаю насквозь проходящий свет.

Лучше взгляни, как разросся незримый град.
Атланты, кариатиды украшают каждый фасад.
Бесплотный, бесплодный сад. Но плоды, сияя, висят,

падают и лежат, выглядывая из травы.
Гипсовые барабанщики, мраморные львы,
прозрачная грива вокруг каждой пустой головы.

Этот бесплотный город – Четвертый Рим,
которого нет и не будет, хотя он есть, но незрим.
На лицо, лишенное черт, не нужно накладывать грим.

И ты погулял бы здесь, только дома ждут,
не садятся за стол, тонкую свечку жгут,
поминая тех, кто со мною остался тут.
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Comments allowed for friends only

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 29 comments